Устав Державиным и Фетом гордиться, литературные рыцари, ремесленники, купцы стонут в наручниках культурной традиции - на запястьях ссадины, шрамы, рубцы.
И если быть абсолютно честным, я тоже кандальник на этом пути. Но вместо культуры внутренней и культуры внешней, общественной у меня две ужасные уродливые культи.
эм-че-эс-ки тренькают: так-то солнце, жара, июль, но борей порывами – до восьми сократов в цикуту. оракул обвешан феньками, измождён интервью: «принесли дары вы мне? дитенах, говорить не буду».
наконец-то лето... лета, река забвенья. муж истязает служанку стихотворенью. стихотворень не кончается, а служанка качается по случаю жаркого афинского времени. того гляди забеременеет.
на безрыбье сирена портовая – афродита. выпьет амфору-две, а потом родит вам не ахилла – так бенни хилла, не гектора – так гэ лектера.
где один говорит «я папа» – смеются трое. свадьбу катала пьяная птица-троя, и муж был пьян-с... или янус? да был ли муж-то? сейчас и не вспомню, а завтра вапще забуду (мало ли я выходила за дураков?)
А вот не надо, не ищи в хлеву изящного лорнета - к зиме с весны готовим лето, и мышь подпольная пищит про апельсин и клавесин, про то, как свеж закат и розов, но стих укатан танком прозы, и ФСИН с цепей спускает псин. А Гамлет, слёз офельих для всё знай себе бубнит и стонет: трагедь идёт, а девка тонет, не понимая ни-че-го.
В день именин особый шик святого тиснуть на татуху, но божье ухо к стёбу глухо, и бородинский злой мужик француза вилами проткнув Кутузова под чарку славит. И не Шекспир здесь балом правит, но Достоевский держит кнут, а пряник прячет от людей, и мармелад - фамилья Сони.
И ночь от ночи всё бессонней, и мышь пищит незнамо где.
Девочка-невеличка из Уёмска едет в Москву - с патронташем эмоций, с подсумком ярких хотелок. Путеводная мысль, как пуля, засела в её мозгу: разум всегда пасует, вистуют воля и тело.
И тогда она переходит, вместе с бледной юной весной, от фривольных частностей к серьёзной охоте в целом - с подствольным шармом и кротостью нарезной, и мощным оптическим на будущее прицелом.
лжетмидрия схватили кореша того гляди бессудно порешат а он хотел чтоб лучше чтоб красивей чтоб краковяк и польские духи сгущёнки чтоб тушёнки и ухи и править потребительской россией
но нет спасиб ему и исполать зашибли и давай его ломать плевать в лицо и шельмовать и тыкать что сука страшно? зри поддельный царь мы станем жить как деды наши встарь баклуши бить и красть и горе мыкать
а с польшей чтобы визовый режим пусть в нато лях от русского бежит и с немцами братается скупыми пусть ляхи хоть с мадьярами тусят мы всех их передавим как гусят а ты христопродавец сучье вымя
лежать тебе на площади в грязи чтоб каждый разглядел тебя вблизи чтоб мазал труп твой дёгтем и крестился потом сожжём и в пушку зарядим и выпалим гляди народ гляди лжетмидрию великий грехъ отмстился
стансы бродского читай рви тельняшку на груди депортируй нимф-ундин в стужу станции чита кто с ружьём тому почёт интернейшэнэл амнесть был народ да вышел весь за бочок схватил волчок робеспьер дантон марат и апостол муравьёв жгут старьё трясут новьём в гильотину-аппарат нараспев суют врага катят головы в толпу революция нага между ног её табу
зри свободы пьяный сын как сгорает прежний мир встань на ужаса весы и незнамое прими
Там на столе печально гаснут свечки, и гаснет день, потерян навсегда. Теперь на берегу спокойной речки в сыром песке не отыскать следа последней нашей столь желанной встречи.
Ты домечтай, о чём мы не мечтали. Ты допиши, насколько хватит сил, о том, как было боязно вначале, о том как я тогда тебя любил, и обо всём, о чём мы промолчали.
Жизнь сшила нас неровными стежками и сбросила на камни с высоты. Нам наши чувства виделись грешками. О, как же ошибались я и ты, затянутые туго ремешками
условностей, страстей неутолённых, презрения к новейшим временам... Воск плавился - горячий, воспалённый, последнее тепло отдав не нам, но суете, на судьбы разделённой.
Теперь всё так запуталось и сжалось - я жив ещё, и ты, дай Бог, жива - но слишком поздно тешить в сердце жалость, когда одно разделено на два, и, кажется, потерь не избежало.
Семь лет спустя, твой образ сохранив, но истребив любовные химеры, я вспоминаю занавеси ив над склепами доверия и веры, и чувствую объятия твои.
Вечер всё ближе, всё ниже сползают тени. Влажные линзы окон улавливают осколки бледного солнца, распавшегося на части - столь малые, что почти никогда не ранят.
Мостовые стонут под игом автомобилей. Ангел на тонком шпиле выглядит безучастным - словно бы сожалеет, что люди о нём забыли. Дети лучатся улыбками в утешение всем несчастным.
Улицы многолюдны, метро глотает уставших. Стайки студенток-корюшек мечут икру веселья. Мамы с колясками кажутся на жизнь мудрее и старше. Лето уже донашивает яркий наряд весенний.
Дождь пробежал по крышам, сыграл в кап-кап с фонарями и ускользнул из центра в зелень и тишь предместий. Мальчики с их фрегатами, морями и якорями, ещё дружны и естественны, промокли, но - вместе, вместе.
Пары уходят в скверы, пары прячутся в парках от равнодушия города, зонты их в аллеях мокнут, Ветер мягок и нежен, он прячется в тёмных арках, в проходных дворах еле слышно стучится в окна.
Бедные люди, как жизнь из вас утекает. Счастливые люди, как жизнь вас переполняет.
Вечность пьёт из вас, потом как чашки вас разбивает - на осколки столь малые, что почти никогда не ранят.
NB: Рифмы здесь не везде, ага. Так и должно быть, стихи - они такие разные. Почти как города. Почти как люди.
Захожу в читальню. Дайте – говорю – что-нибудь почитать.
Отвечают: мы тут не вам чета – что-нибудь не читаем, всякое разное, что ни попадя, и книги невеждам не выдаём.
А у самих – окна в копоти, и грязи по самое ё-моё. Хоть полы бы помыли, что ли…
Спрашиваю: – Где тут у вас, в вашей вечерней школе, ведро и швабра? И лучше бы даже с тряпкой. Можно, я тут у вас приберусь?
Отвечают с презрением: – Ну и гусь! Позовите ему уборщицу тётю Варю.
Тут я бледнею, туплю и злюсь – делаю напоказ нелепую харю – даже не харю уже, а харищу – и говорю им: – меня, гуся, Сельма Лагерлёф прислала, товарищи: просила выучить читать по складам, приобщить к просвещению и его плодам, помочь отличить Джойса от Чейза, и Драйзера от Друзя.
А я вам пока помою полы, вымету все углы, и стёкла почищу, чтоб было хоть что-то видно.
Сделали вид, что противно им и обидно.
А лица у всех – как у Бродского на вручении Нобли: пафос и элитарность, но вместо шёпота – вопли. Гляжу на них, на начитанных, и думаю себе: – во, блин, обломно зашёл я за книжкой...
Всё-таки вымыл я им полы, наслушался порицаний и всякой прочей хулы, вернул тёте Варе швабру, и тряпку, и хлорную «Белизну». Насилу потом от них улизнул.
Так и не выдали мне на руки печатных изданий, теперь вот в дверях стою и думаю: не по Сеньке шапка, не по июню сани, пусть ихние книжки читают сами.
..........И в небесном цирке под куполом - так высок, ..........так недвижен воздух, так лёгок и так небрежен. ..........И проснётся звезда, и ударит меня в висок, ..........потому что заморозок неизбежен. ...............Д.Х.
Звезда, ударившая меня в висок – с какого неба скатилась ты в эту темень? Кто целовал тебя миллионы слепых часов? Со мной тебе холодно, но и я уже холодею.
Звезда моя, расскажи мне о чудесах, о настоящих, способных лечить от боли; о крупицах времени в песочных твоих часах, о скитаниях, о последних днях, о последней воле Всевышнего, которого я не знал, не видел, не чувствовал... Не оттого ли в обнимку с моей звездой на песке лежу - погасшей звездой, убившей меня напрасно. И нет ничего доступного дележу, прощению, мести – теперь мне и это ясно.
Проводи меня в эту ночь, не вини меня – я всего лишь смертный, попавший в твою немилость. Говори мне: «не бойся, не жалуйся, не пеняй», чтобы сердце минуту, хотя бы минуту билось. Одну лишь минуту – я большего не прошу. Дай мне почувствовать, как этот холод нежен. Всё тепло растрачено, и только тобой дышу.