Всё забудет, за письма дурацкие извинит (запечатал в конверт и последнее отослал ей). Золотое колечко подпрыгивает, звенит в переулочках угличей, рыбинсков, ярославлей.
Размывая ненастье, к которому так привык, из родства на раз-два утекает вся кровь-водица. Кто юнцом захлебнулся в холодной любви Невы, тот едва ли ревнивице Волге в мужья годится.
Где-то вдовы-вороны клюют городскую тьму, закатилось колечко под чей-то чужой порожек. Сердце бьётся ровнее, и снова верно уму. Память дорого стоит. Забвенье - стократ дороже.
Научить бы тебя терпению, торопыжка. Починить бы твои свихнувшиеся часы (недопитый кофе, забытая в парке книжка, полёты на полюс, повзрослевший без мамы сын). Показать бы тебе, как строго нас время учит. Мы как дети в школе, и снова звонки звенят. Вот уходят тучи, свет-мой-зеркальце ловит лучик, ты как солнечный зайчик внезапно будишь меня. Я как будто сплю, ты меня тормошишь за плечи, я ворчу, но на этот раз не сержусь ничуть. Всё в свой срок, дорогая, - явления, смыслы, вещи. Не смогу объяснить, но хотя бы сам научусь доставать тебе бога из китайской детской машинки, прогонять твой страх, наполнять словами тетрадь, много раз совершать удивительные ошибки, много раз исправлять непростительные ошибки, любить, ненавидеть, считать овец и снежинки.
Я помню эту сказочку: жила принцесса в удалённом мрачном замке - ни повара, ни пони, ни служанки, дракон - и тот был списанным и жалким - летать летал, а драться не желал.
Вы спросите: а где же женихи? Где храбрые роланды-ланселоты? Ужель им ради девы неохота преодолеть чащобы и болота и обнажить фамильные клинки?
Полкоролевства – это не пустяк, и многие из жадности решались. Но вечно обстоятельства мешали: то снег, то дождь, то зной и слепни жалят, то в карты проиграются в гостях
у местного лесничего, а тот возьмёт в залог доспех, коня и сбрую… Нельзя же, в самом деле, в глушь лесную идти пешком в подштанниках, рискуя в бою потом, как жалкий шкодный кот,
стоять перед драконом... Ей же ей, принцесса верной гибели не стоит. «Наивный рыцарь был зажарен стоя» - аж дрожь берёт от этаких историй! Приданое бы взял, но жизнь нужней.
Так всяк герой от подвига бежит - не рыцарством, подштанниками пахнет. Отваги ни в балладах, ни в сердцах нет. И оттого принцесса в замке чахнет, и пацифист-дракон поныне жив.
Ты помнишь? - вечер, трассу замело, и встречный грузовик (откуда взялся?) Весь мир на миг застыл, а после смялся - снежинки, кровь, и битое стекло. Вот у больничной койки, невредим, растерян, и неловко-осторожен, я кончиками пальцев глажу кожу руки твоей, шепчу тебе: «Иди, иди на свет, в волшебный тёплый мир спеши, моё беспамятное счастье. Сквозь боль и ужас к жизни возвращайся. Прости меня, и всё как есть прими».
На стёклах ледяные кружева, узор их тонок, свадебно-прекрасен. Как жаль, что я погиб тогда на трассе. Как счастлив я, что ты, мой свет, жива.
Мальчик Адам пробирается через площадь, ступает легко, и в лице его пустота. Ни людей, ни трамваев (навигатору только проще), слепые фасады, провисшие провода, неподвижный «Бьюик», уткнувшийся в двери бара, рекламный плакат «Застрахуйтесь сегодня! Ной». Под плакатом, обнявшись, лежит молодая пара - или то, что от них осталось. Недавний зной выманил змей, разложил на пути Адама, но не стало яблонь - не вспомнить, не согрешить. Если нет людей, то веры нет и подавно. Уже вечереет, и мальчик Адам спешит. Спешит доставить заказ на минуты счастья, но в назначенном месте лишь пыль, кирпичи, штыри, плюшевый ослик неясной от сажи масти, кровля без дома, лестница без перил. Он смотрит на место, где жили, мечтали, ждали, и недетская грусть проступает в лице на миг - почерк Создателя на новостной скрижали, штамп «опечатано» на двери в погибший мир.
Он не слышит птиц, он уже не смотрит на небо, одиноко идёт через страшный новый апрель - долгожданный подарок для мёртвой девочки Евы, механический мальчик, патентованная модель.
Пусть этот век - не серебро, а какбэ лом цветных металлов, бес всётки ломится в ребро, но бесов много, рёбер мало. А за окном сереет день, и серый снег дождём размочен. Мутнеет Питер перед тем, как почернеть в корыте ночи. Поэт мещан пообличал, и доит музу в позднем часе. Ему Иосиф завещал: «в уборную - и возвращайся». Страшась ошибку совершить, строчит, не выходя из комнат. Моль в бороде шуршыт «жы-шы», а как жы жыть - поэт не помнит. Он выковыривает стих, как череп шведа из раскопа. Чего на Балтию нести? Куплеты? Эпос? Гороскопы? То водолей разлил елей, то приступ гнева деву крутит, то рыбы ленятся смелей, то вид ворот для овна труден. И страшно раком выползать из анонимности под танки.
Стрельцы уходят брать Казань пешком от цирка на Фонтанке.
Я хотел бы напрасно, и хорошо, и слишком, но простые мысли не по силам февральским мышкам.
И ничто не напрасно.
И в грохоте за стеной, где считает тварей попарно усталый Ной - не господний глас, но приёмник шипит и стонет. За окном мокрый город лежит в дождевой истоме. Автомобили ходят по кругу в туманной мгле, как овцы, зашедшие в гиблый болотный плен.
Шпили - стилетами в тучи по рукояти, ничего личного: ни ревности, ни объятий. Исаакий как ёлочный шарик в примятой вате - время зажмуриться, крикнуть: «довольно, хватит!», вызвать попа с винтажным цепным кадилом, выйти из комнаты, куда солнце c июля не заходило, выспросить об удаче унылого рыбака.
Февральский вечер молочен, кофеен, чаен. Праздные слова влетают в окно, или просто сыплются с потолка - замысел Творца как случайный выстрел, нечаян.
Изгнанная из тающего дворца королева-зима подгоняет улиток, но улитки и не думают торопиться.
Река заглядывает прохожим в лица: «Кому напиться? Кому утопиться? Кому журавль, а кому синица?» (забавно, если они заодно).
Невеста-Нева приманивает буксиры причальным кнехтом, как венчальным кольцом. Её пажи - эрмитажи и монплезиры - одурманены Блоком, Хармсом и Брехтом - печально склоняются надо мной.
А Финляндский вокзал за широкой речной спиной машет составами перед моим лицом, и настырно грохочет: «Героем ли, подлецом ли, - живи наособицу, не распуская сопли. Не думай про «слишком», «напрасно», и «хорошо», не жди здесь солнце - яшмовый кабошон, пиши как пишется, дыши как дышится, читай как читается.
судьбы жестокий поворот в кармане горстка медных денег молчит на пристани народ на незнакомый смотрит берег паром швартуется кормой матросы ставят сходни немо и этот рейс последний мой и это странное не-небо всё словно видано уже всё словно бы когда-то было богам так льстит покорность жертв а жертвы строятся уныло и на паром по одному заходят не сказав ни слова и цербер лает на корму и нет напутствия иного
Вспоминай, моя радость, туманное побережье: корабельные сосны, нетронутые луга. Страшно верить памяти - и потом, и сейчас, и прежде. Но удавка беспамятства так тягостна и туга.
Вспоминай янтари и пасмурные агаты, платья из шёлка и пули из серебра. Выкупить тебя не получится, а когда-то ты мне стоила всего одного ребра.
Вспоминай, любимая, проклятья и укоризны, доносы, судилища, старательных палачей, спицы жестокости, на которые мир нанизан (если слово «мир» уместно здесь вообще).
Наша надежда сбежала последним рейсом, стала легендой, апокрифом, шепотком. А кому-то - колоколом, но, сколько в него ни бейся, мне уже не вспомнить - по ком он звонит, по ком?
Город казался небылью, растворённой в зыбком вчера - подряд холодные утра и тревожные вечера. На рассвете молча глядели на бледнеющий серп Луны, а потом обходили сопку через ельник и валуны. Пробирались болотом, где до нас никто не ходил: северный путь был страшен, а южный непроходим. Мы почти дошли, но нарвались на них в лесу: не передёрнув затворы, оказались лицом к лицу.
Мы их всех положили, но и сами мы не стоим - все лезвия в красном, и никто не уйдёт к своим.
Я сижу, весь вымазан кровью, как в беспамятном страшном сне, где майор как будто бы дремлет, но на веках не тает снег, где лежит балагур Серёга, вдруг притихший и неживой, где Марат напоследок молится, умирая от ножевой. Ничего теперь не исправить, никого не вернуть назад. И уже никому об этом не получится рассказать. Мы все останемся здесь, мы теперь уже не враги - мертвецы всегда забывают, кто, когда и за что погиб.
А потом придёт эта девочка, любопытная, как лиса, и подумает - столько шли сюда, а погибли за полчаса.
А помнишь - небо над нашими головами стелилось изнанкой облачной, обтрёпанной бахромой? Играло со шпилями, куполами, на крыши дышало, вполглаза за нами следило, куда-то спешило, не оглядываясь, бежало...
Не убежало.
Адмиралтейское шило небо насквозь прошило, как бабочку на острие нанизало. И небо внезапно замедлилось, застыло, на место встало.
И для усталого глаза стало как ветхое детское одеяло - в прорехах серого стынет просинь. И отчётливо видно, как вращаются в небе оси (счётом их ровно восемь, раньше было двенадцать, но четыре уже не сыщешь и не починишь).
Оси от времени истончились, стёрлись о мгновения, дни, века, но пока всё ещё мирозданию служат -
так горячая печь с изразцами в стужу служит препятствием к побегу из дома для ненаписанного покамест слова, для простуженной нимфы, для продрогшего дурака.